Станция Валёжная
– Эй, парень, станция-то ваша…
Служкина тормошил дед, занимавший скамейку напротив. Служкин расклеил глаза, стремительно вскочил в спальнике на колени и посмотрел в верхнюю половину окна – нижняя толсто заросла дремучими ледяными папоротниками. Мимо электрички по косогору увалисто тянулись серые, кособокие домики Валёжной.
– Атас, отцы!… – заорал Служкин. – Валёжную проспали!…
Отцы в спальниках полетели со скамеек на пол.
Пустой вагон был полон белого, известкового света. Электричка завыла, притормаживая, и под полом вагона инфарктно заколотилось ее металлическое сердце. Динамики лаконично квакнули: «Валёжная!»
Заспанные, со съехавшими набок шапочками, в расстегнутых куртках и задравшихся свитерах, отцы лихорадочно заметались по вагону, сгребая в ком свои спальные мешки, шмотки, раскрытые рюкзаки.
Служкин взгромоздился на скамейку и крикнул:
– Выбрасывайте все как есть! Потом соберем!…
Электричка встала. В тамбуре зашипели разъезжающиеся двери. Запинаясь друг об друга, налетая на скамейки, теряя шмотки и размахивая незавязанными шнурками лыжных ботинок, отцы ордой кинулись к тамбуру. Из раскрытых дверей электрички рюкзаки и спальники полетели прямо в сугроб на перроне.
– Тютин – держи двери! Деменев – на стоп-кран! Овечкин, Чебыкин – за лыжами! Бармин, проверь вагон! – командовал Служкин.
– Не успеем, Виктор Сергеевич! Не успеем же! – стонал Тютин.
Овечкин и Чебыкин схватили по охапке лыж и палок, с грохотом поволокли их в тамбур. Бармин как пловец нырнул под скамейку за потерянными варежками. Служкин жадно пожирал глазами вагон – не осталось ли чего?
– Уходим! – крикнул он, как партизан, подорвавший мост.
Они горохом высыпались из тамбура в сугроб. Двери зашипели и съехались. Электричка голодно икнула, дернулась и покатилась. Рельсы задрожали, а вдоль вращающихся колес поднялась искристая снежная пыль.
Ускоряясь, мелькая окнами, электричка с воем и грохотом проструилась мимо. И, улетев, она как застежка-молния вдруг распахнула перед глазами огромную, мягкую полость окоема. Вниз от путей текли покатые холмы, заросшие сизым лесом. Далеко-далеко они превращались в серые волны, плавно смыкающиеся с неровно провисшей плоскостью седовато-голубого облачного поля над головой.
Они стояли на пустом перроне среди разбросанных вещей. Эти вещи среди снега чем-то напоминали последнюю стоянку полярного капитана Русанова. Служкин закурил.
– Вот и приехали, – сказал он. – С добрым утром, товарищи.
Неторопливо собравшись, они пошагали от станции в гору по улице поселка, по глубоким отпечаткам тракторных гусениц.
Здесь, оказывается, была глубокая и глухая зима. Дома по ноздри погрузились в снег, нахлобучили на глаза белые папахи и хмуро провожали отцов темными отблесками окон. Над трубами мельтешил горячий воздух – дыхание еще не остывших за ночь печей. Каждая штакетина длинных заборов была заботливо одета в рукавичку. По обочине тянулись бесконечные поленницы, чем-то похожие на деревянные календари.
Словно бы из последних сил поднявшись на косогор, Валёжная кончилась кривой баней. Дальше расстилалась чисто подметенная, сонно-обморочная равнина. Дорога улетала по ней, устремившись к какой-то своей неведомой цели. Отцы дошагали до излучины и встали.
– Напяливайте лыжи, – сказал Служкин. – Здесь мы свернем и по целине дойдем до лога. На другой его стороне будет торная лыжня, которая и приведет нас к Шихановской пещере.
– А вдруг не будет лыжни? – пал духом Тютин.
– Будет, – заверил Служкин.
Отцы надевали лыжи, хлопали ими по дороге, отбивая снег, налипший на еще непромерзшие полозья. Хлопанье лыж особенно контрастно выделило тишину, стоящую над полем, над косогором, над Валёжной. Казалось, в этой тишине не стоит ничего говорить, не подумав, – такое большое таилось в ней значение.
Служкин подумал и сказал:
– Я стою на асфальте, ноги в лыжи обуты. То ли лыжи не едут, то ли я долбанутый.
– Виктор Сергеевич, – вдруг негромко позвал Овечкин. – А у меня лыжа сломалась, когда из вагона выкидывали…
Он отнял у лыжи загнутый носок и поковырял щепу на изломе.
Отцы молча смотрели на него, словно боясь произнести приговор.
– Я, пожалуй, вернусь на станцию… – мертвым голосом сказал Овечкин.
Служкин снял шапку и поскреб затылок рукояткой лыжной палки.
– Встречать Новый год в электричке – это паршиво, – наконец заявил он. – Да и бросать тебя одного – по-волчьи. А возвращаться всем – обидно. Что делать-то?… Пойдем так. Я надену твои лыжи.
– Я и сам могу… – вяло запротестовал Овечкин. – Зачем вы?…
– Не спорь, – твердо возразил Служкин. – Во-первых, я все на свете умею, случалось уже. А во-вторых, я дорогу знаю, и мне она не покажется такой длинной, как вам.
Отцы подождали, пока Служкин и Овечкин переобуются.
– Давайте тогда я ваш рюкзак понесу, – предложил Овечкин.
– Это – пожалуйста, – охотно согласился Служкин.
Они перелезли снеговой бруствер на обочине дороги и выбрались на целину. Первым деловито торил лыжню Бармин. За ним путь утаптывал Чебыкин. Третьим шел Деменев – Демон, который в своей длинной черной курточке и остроконечной черной шапочке и вправду напоминал мелкого демона для незначительных поручений. Четвертым двигался Овечкин с самым большим, служкинским рюкзаком. За ним осторожно, будто на цыпочках по первому льду, крался Тютин. И замыкал шествие Служкин, заметно хромающий на правую лыжу.
Они пробороздили поле и вышли к склону большого оврага, съехали по скорлупе наста на дно и остановились. Здесь по насквозь промерзшему ручью бежала лыжня. Служкин потыкал в нее палкой и назидательно сказал Тютину:
– Вот она. А ты рыдал, как вдова.
Лыжня, словно бы кряхтя – такая она стала ухабистая, – полезла на другой склон оврага, а потом перешла в подъем на очередной косогор. На сломанной лыже Служкин тащился последним, время от времени зачерпывая рукавицей снег и засовывая его в рот. С вершины косогора открывался вид на Валежную, скатившуюся куда-то вниз, ближе к дальним сизым лесам. Впереди лежали протяжные увалы, по которым шла старая лесовозная просека. Небо нехотя повторяло рельеф увалов, но у горизонта бессильно свисало до самых еловых верхушек.
– Старт, отцы, – сказал Служкин, глядя на убегающую лыжню.
И отцы двинулись вперед. Сперва они побежали слишком резво, но потом сбавили темп, обретая мерный, монотонный ход. Поначалу они о чем-то переговаривались, перекрикивались, ржали, но вскоре замолчали и раскраснелись, словно в первый раз признались в любви. Помаленьку наступила тишина, в которой слышен был только свист лыж да редкий, случайный стук палки о пенек на обочине.
Плавно ныряя и выныривая, просека тянулась сквозь лес, по колено стоящий в сугробах. Из снеговых валов кое-где торчали жалкие прутья погребенного подлеска. Ветер стряхнул снег с ветвей, и лес стоял серый, простоволосый, словно измученный каким-то непонятным ожиданием.
Бежали долго, часа два, пока просека с размаху, как копье, не вонзилась в бок огромной трассе газопровода. Толстая труба газопровода, покрытая белой жестью, как мост, висела на звенящих от напряжения стальных тросах, натянутых на решетчатые железные вышки. Труба эта блестящей струной вылетала из невообразимой мглистой дали, проносилась мимо и улетала дальше, в невообразимую мглистую даль. Лыжня стремительно проскользнула под ней, и труба прошла над головами, хлестнув по глазам, как ветка по лицу.
За трубой стал виден брошенный трелевочный трактор. Красный, он выглядел на общем фоне серо-бело-сизого пейзажа как свежая ссадина. Только вблизи стало заметно, что он уже не красный, а ржавый. Он стоял накренившись, по гусеницы утонув в сугробах, и напоминал оставленный экипажем катер, который волею стихий посадило на мель. Окна его были выбиты, дверка висела на одной петле, на крыше лежала снежная шапка, и длинным языком снег взбирался вверх по его наклоненному щиту.