– Нашел! Нашел! – возбужденно орет из недр пещеры Чебыкин. – Наконечник стрелы нашел!…

Отцы взволнованно заметались перед пещерой.

– Вылезай, урод! – кричит Градусов. – Не тронем! Слово пацана!

Через некоторое время Чебыкин вылезает и протягивает мне продолговатый камень. Отцы благоговейно смотрят на камень, трогают кончиками пальцев. Камень – обычный обломок.

– Что это? Стрела? Копье? – сияя, спрашивает Чебыкин.

– Кусок окаменевшего дерьма мамонта, – говорю я.

Отцы хохочут. Чебыкин сконфуженно прячет камень в карман.

– Для вас, бивней, может, и дерьмо… – независимо говорит он.

Мы уходим обратно вверх по ущелью. Я иду последним. Пацаны учесали вперед и забыли про девочек. Когда я хочу подсадить Машу, она оборачивается и взглядом отодвигает меня.

– Не надо! – зло говорит она и, помолчав, добавляет: – Я вообще не хочу, чтобы вы ко мне прикасались!

Пообедав, мы собираем вещи, чтобы отплывать. Борман потихоньку берет у меня консультации. А Маша меня не замечает. Она это делает не демонстративно, что само по себе означает какое-то внимание. Она не замечает меня, как человек не замечает развязавшийся шнурок. Но я спокоен. Я знаю, что Маша – моя. Я только не знаю, что мне с ней делать. В своей судьбе я не вижу для нее места. От этого мне горько. Я ее люблю. И я тяжелой болью рад, что мы сейчас в походе. Поход – это как заповедник судьбы. Собирая у палатки рюкзак, я слышу, как Маша разговаривает с Овечкиным. Они в палатке вдвоем. Им кажется, что стены отделяют их от мира.

– Ты сегодня непонятная… – осторожно говорит Овечкин.

– Я нормальная, – твердо отвечает Маша. – Убери руки.

– Это из-за Географа?

– Не твое дело.

– А как же я? – после молчания наконец спрашивает Овечкин.

– Решай сам.

Мне жаль Овечкина. У Маши слишком крепкий характер. Другая песня – Люська. Когда мы спускались с Семичеловечьей, она грохнулась на склоне, а потом начала ныть и проситься на руки.

– Ладно, давай донесу, – согласился Борман.

Он усадил Люську на закорки и, покрякивая, потащил к лагерю. Благо что до него было метров двести.

– Градусов, ты сегодня дежурный, – на обеде напоминает Борман.

– Иди котлы мой, – поддакивает Люська, увиваясь вокруг Бормана.

– Одному западло! – рычит Градусов. – Пусть и Географ чешет!

– Он за тебя в завтрак дежурил, а ты спал.

– Меня не колышет! Будить надо было! И вообще, Борман мне не начальник! Я был против него!

– А его большинство выбрало, значит, он – командир!

– Пусть тогда большинство и моет котлы!… А ты чего раскомандовалась, если он командир? Сильно невтерпеж – так командуй своим Борманом, а не мной, поняла, Митрофанова?

– Почему это Борман мой? – опешила Люська.

– Он же тебя на горбу таскает, как мешок с дерьмом…

– Ну и пусть я в него влюбилась! – злится Люська. – А тебе завидно, потому что ты рыжий и нос у тебя вот такой! – Люська широко разводит руки.

– Было бы чему завидовать! – яростно кричит Градусов и хватает котлы. – Да пускай, на фиг, он тебя любит, дерьма не жалко!

Демон пугается, видя такую битву вокруг Люськи. Он пытается всунуться, но никто его не замечает. Тогда ленивый Демон в отчаянии решается на подвиг. После обеда он рапортует Люське, что привязал ее рюкзак на катамаран.

– Ой, спасибо… – мимоходом радуется Люська и тотчас кричит: – Борман, а че Градусов грязью кидается!…

Градусов ходит злой, ко всем придирается, пинает вещи. В конце концов перед отправлением оказывается, что только он еще и не готов. Он носится по поляне и орет:

– Борман, где мой рюкзак? Я его самый первый собрал!

– Вон твой рюкзак, – спокойно кивает Борман в кусты.

Градусов выволакивает рюкзак и брезгливо кидает его на землю.

– Это вообще какой-то чуханский, а не мой!

– Это мой… – тихо пищит Люська.

Демон беспомощно улыбается и пожимает плечами.

С грехом пополам мы выплываем.

Вновь нас несет желтая, пьяная вода Поныша. Вновь летят мимо затопленные ельники. Низкие облака нестройно тащатся над тайгой. Длинные промоины огненно-синего неба ползут вдали. На дальних высоких увалах, куда падает солнечный свет, лес зажигается ярким, мощным малахитом. На склонах горных отрогов издалека белеют затонувшие в лесах утесы. Приземистые, крепко сбитые каменные глыбы изредка выламываются из чащи к реке, как звери на водопой. Вода несет нас, бегут мимо берега, и линия, разделяющая небо и землю, то нервно дрожит на остриях елей, то полого вздымается и опускается мягкими волнами гор – словно спокойное дыхание земли.

Под вечер у берегов начинают встречаться поваленные ледоходом деревья. Я тревожусь. Такие «расчески», упавшие поперек реки, могут запросто продрать наши гондолы. Впереди я вижу длинную сосну, треугольной аркой перекинувшуюся над потоком. Достаточно порыва ветра, чтобы сосна рухнула вниз и перегородила дорогу, как шлагбаум. Я встаю на катамаране во весь рост и гляжу вперед. Я вижу одну, две, три, еще сколько-то елей, рухнувших в воду. Дело худо. Мы проплываем под сосной, как под балкой ворот. Ворота эти ведут в царство валежника.

Катамаран обходит одну «расчестку», потом, чиркнув бортом, другую. Борман командует толково, без нервов. Но третью «расческу» мы зацепляем кормой. Градусов сражается с еловыми лапами и вырывается из них красный, лохматый, весь исцарапанный.

– Бивень! – орет он на Бормана. – Соображай, куда командуешь!

И тотчас нас волочит на другую елку.

– Падайте лицом вниз и вперед! – кричу я.

Экипаж, как мусульмане в намаз, падает лицом вниз. Мы влетаем под елку. Сучья скребут по затылкам, по спинам, рвут тент, прикрывающий наше барахло. За шиворот сыплется сухая хвоя, древесная труха. Поныш свирепо выволакивает нас по другую сторону ствола.

– Ата-ас! – вдруг истошно вопит Чебыкин.

Мы налетаем бортом теперь уже на березовую «расческу».

– Упирайтесь в нее веслами! – ору я.

Сила течения так велика, что весла едва не вышибает из рук. Круша бортом сучья, мы врубаемся в крону. Я вцепляюсь в раму и ногами принимаю удар ствола. Я изо всех сил отжимаюсь от него, чтобы нас не проволокло под «расчесткой». Она лежит слишком низко и попросту сгребет нас всех в воду, как ножом бульдозера. Поныш от нашего сопротивления словно приходит в бешенство. Целый вал вмиг вырастает, бурля, вдоль левого борта. Левая гондола всплывает на нем. Мы кренимся на правую сторону, и вал все же вдавливает нас под березу.

– Тютин, Маша, живо на левый борт! – командую я. – Всем надеть спасжилеты! Овечкин, руби сучья снизу!

Серой тенью мимо меня пролетает по стволу Овечкин с топором. Он седлает ствол и начинает яростно рубить его перед собою.

– Овчин, назад!… – надрываюсь я.

Овечкин молчит. Лицо его побелело. На лбу по-мужицки вздулись вены. Топор носится вверх и вниз. Щепки клюют меня.

Оглушительный треск, хруст, плеск – это отсеченный ствол, обнимая катамаран всеми ветвями, рушится в воду. Фонтан брызг окатывает нас с Градусовым. Освободившись, катамаран резко идет вперед. Мгновение я вижу Овечкина, сидящего верхом на обрубленном стволе, который остается позади. А еще через мгновение Овечкин, как летучая мышь, прыгает на уходящий катамаран и падает грудью на корму. Мы с Градусовым выволакиваем его из воды. Поныш несет нас дальше – свободных и очумелых.

– Ты что, охренел?! – орет на Овечкина Градусов. – Ты, что ли, Буратино, который не тонет?!

Маша смотрит на Овечкина потемневшими, серьезными глазами.

– Он ведь спас нас!… – потрясенно говорит Люська.

– Еще «расчестка»! – через десять минут кричит Борман.

Теперь, перегородив реку, в русле лежит кряжистая, разлапистая сосна. Вода клокочет в ее ветвях, волны в пене перескакивают через ствол, возле которого кувыркается и толчется разный плавучий мусор. Эту «расческу» мы можем преодолеть, только волоком протащив свой катамаран через прибрежный тальник.